I. Серная банда

Карл Маркс


Оригинал находится на странице http://lugovoy-k.narod.ru/marx/marx.htm
Последнее обновление Июнь 2011г.


Clarin: Malas pastillas gasta;
… hase untado
Con ungüento de azufre.

(Calderon)[2]

«Округленная натура»[3], как деликатно назвал адвокат Герман перед окружным судом в Аугсбурге своего шарообразного клиента, наследственного Фогта из Нихильбурга, — «округленная натура» начинает свое «грандиозное историческое повествование» следующим образом:

«Под именем серной банды, или также под не менее характерным названием бюрстенгеймеров, среди эмиграции 1849г была известна группа лиц, которые сначала были рассеяны по Швейцарии, Франции и Англии, затем постепенно собрались в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитали г-на Маркса. Политическим принципом этих собратьев была диктатура пролетариата и т. д.» (Карл Фогт. «Мой процесс против «Allgemeine Zeitung»». Женева, декабрь 1859, стр. 136).

«Главная книга», в которой находится это важное сообщение, появилась в декабре 1859 года. Но за восемь месяцев до того, в мае 1859г, «округленная натура» поместила в бильском «Handels-Courier» статью, которую следует рассматривать как набросок более пространного «исторического повествования». Послушаем первоначальный текст:

«С поворотного момента в ходе революции 1849г», — сочиняет бильский «Коммивояжер», — «в Лондоне постепенно собралась шайка изгнанников, члены которой были известны в свое (!) время в швейцарской эмиграции под названием бюрстенгеймеров, или серной банды. Их глава — Маркс, бывший редактор «Rheinische Zeitung» в Кёльне, их лозунг — социальная республика, диктатура рабочих, их занятие — организация союзов и заговоров». (Перепечатано в «Главной книге». Третий отдел, Документы, №7, стр. 31, 32.)

Шайка изгнанников, которая была известна «в швейцарской эмиграции» под названием серной банды, превращается 8 месяцев спустя перед более многочисленной публикой в «рассеянную по Швейцарии, Франции и Англии» массу, которая «среди эмиграции» вообще была известна под названием серной банды. Это старая история о клеенчатых плащах из зеленого кендальского сукна, так забавно рассказанная прототипом Карла Фогта, бессмертным сэром Джоном Фальстафом[4], который нисколько не убавился в веществе в своем новом зоологическом перевоплощении. Из первоначального текста бильского «Коммивояжера» видно, что как серная банда, так и бюрстенгеймеры принадлежали к местной швейцарской флоре. Ознакомимся с их естественной историей.

Узнав от друзей, что в 1849—1850гг в Женеве действительно процветало общество эмигрантов под именем серной банды и что видный купец лондонского Сити, г-н С. Л. Боркхейм, может дать более точные сведения о происхождении, росте и распаде этого гениального общества, я в феврале 1860г обратился письменно к этому господину, тогда мне неизвестному, и после личной встречи действительно получил от него нижеследующий очерк, который я перепечатываю без изменений:

«Лондон, 12 февраля 1860г

18, Юнион Гров, Уондсуорт-Род.

Милостивый государь!

Хотя мы, — несмотря на девятилетнее пребывание в одной и той же стране и большей частью в одном городе, — три дня тому назад еще не были лично знакомы друг с другом, Вы совершенно правильно предположили, что я не откажу Вам, как товарищу по эмиграции, в разъяснениях, которые Вам угодно было получить.

Итак, о серной банде.

В 1849г, вскоре после того, как мы, повстанцы, покинули Баден, несколько молодых людей оказались в Женеве, — одни были направлены туда швейцарскими властями, другие — по собственному выбору. Все они — студенты, солдаты или купцы — были приятелями еще вГермании до 1848г или познакомились друг с другом во время революции.

Настроение у эмигрантов было совсем не радужное. Так называемые политические вожаки взваливали друг на друга вину за неудачу. Военные руководители критиковали друг друга за отступательные наступления, фланговые передвижения и наступательные отступления. Эмигранты стали обзывать друг друга буржуазными республиканцами, социалистами и коммунистами. Посыпались листовки, отнюдь не способствовавшие успокоению. Повсюду мерещились шпионы, а в довершение всего, одежда у большинства превращалась в лохмотья, и на многие лица легла печать голода. При таких-то печальных обстоятельствах указанные молодые люди составили тесный кружок. Это были: Эдуард Розенблюм, уроженец Одессы, по происхождению немец; он изучал медицину в Лейпциге, Берлине и Париже;

Макс Конхейм из Фрауштадта, торговый служащий, а в начале революции одногодичный вольноопределяющийся в гвардейской артиллерии;

Корн, химик и аптекарь из Берлина;

Беккер, инженер из Рейнской области, и я сам, сдавший в 1844г экзамен на аттестат зрелости в Вердеровской гимназии в Берлине, а затем учившийся в университетах в Бреславле, Грейфсвальде и Берлине; к началу революции 1848 года — канонир в моем родном городе (Глогау).

Ни одному из нас, думается мне, не было больше 24 лет. Мы жили недалеко друг от друга, а одно время даже все в одном доме, на улице Гран Прэ. Нашей главной задачей в этой маленькой стране с ее ничтожными возможностями заработка было не поддаваться гнетущему и деморализующему влиянию общей эмигрантской нищеты и настроению политического похмелья. Климат, природа были великолепны, — мы не отреклись от своего бранденбургского прошлого и находили die Jegend jottvoll [местность божественной (берлинский диалект)]. То, что было у одного из нас, принадлежало всем, а если ни у кого ничего не было, то мы находили добродушных трактирщиков или других добрых людей, которым доставляло удовольствие давать нам кое-что в долг под наши молодые жизнерадостные лица. Мы все, вероятно, имели очень честный и сумасбродный вид! С благодарностьюследует вспомнить Бертена, владельца кафе «Европа», который в буквальном смысле слова неустанно «кредитовал» не только нас, но и многих других немецких и французских эмигрантов. В 1856г, после шестилетнего отсутствия, я, возвращаясь из Крыма, посетил Женеву только для того, чтобы с благодарностью благомыслящего «шалопая» уплатить свои долги. Добрый, круглый, толстый Бертенбыл поражен и уверял меня, что я первый, кто доставил ему такое удовольствие, но тем не менее он нисколько не жалеет, что у него от 10 до 20 тысяч франков осталось за эмигрантами, которых уже давно повыслали во все концы света. Не думая о долгах, он с особенной сердечностью осведомлялся о моих ближайших друзьях. К сожалению, я мало мог ему рассказать.

После этого отступления возвращаюсь вновь к 1849 году.

Мы весело бражничали и распевали. Помню, за нашим столом перебывали эмигранты всевозможных политических оттенков, в том числе французские и итальянские. Веселые вечера, проведенные в таком dulci jubilo [милом веселье], казались всем какими-то оазисами в печальной в общем, конечно, пустыне эмигрантской жизни. И друзья, бывшие тогда членами женевского Большого совета или ставшие ими впоследствии, принимали иногда ради отдыха участие в наших пирушках.

Либкнехт, который находится теперь здесь и которого за девять лет я видел лишь три или четыре раза, случайно встречая на улице, нередко бывал в нашем обществе. Студенты, доктора, бывшие гимназические и университетские товарищи, во время каникулярных поездок частенько выпивали с нами, осушив немало стаканов пива и бутылок доброго и дешевого маконского вина. Иногда мы целые дни, а то и недели проводили на Женевском озере, не вылезая на берег, распевали романсы и с гитарой в руках «любезничали» под окнами вилл на савойской или швейцарской стороне.

Должен сознаться, что молодецкая кровь иногда сказывалась у нас в непозволительных выходках. В этих случаях славный, ныне покойный Альберт Галер, небезызвестный политический противник Фази из числа женевских граждан, в самом дружеском тоне отчитывал нас. «Вы сумасбродные парни, — говорил он, — следует, впрочем, признать, что если вы сохранили такую жизнерадостность в вашей невеселой эмигрантской жизни, значит вы не ослабли телом и не пали духом, а для этого нужна изрядная упругость». Этому доброму человеку трудно было сильнее бранить нас. Он был членом Большого совета Женевского кантона.

Дуэль состоялась, насколько мне известно, только одна, на пистолетах, между мной и неким г-ном Р.....н. Повод был, однако, вовсе не политического характера. Моим секундантом был один женевский артиллерист, говоривший только по-французски, а арбитром молодой Оскар Галер, брат члена Большого совета, к сожалению, преждевременно умерший впоследствии от нервной лихорадки в Мюнхене, где он был студентом. Должна была состояться еще другая дуэль — тоже не политического характера — между Розенблюмом и одним баденским эмигрантом, лейтенантом фон Ф.....г, который вскоре после этого вернулся на родину и, кажется, снова вступил в восстановленную баденскую армию. Спор был улажен утром в день поединка, прежде чем успели перейти к действиям, благодаря посредничеству г-на Энгельса, — кажется, того самого, который, говорят, живет теперь в Манчестере и которого я с тех пор не видел. Г-н Энгельс был в Женеве проездом, и в его веселом обществе мы распили немало бутылок вина. Встреча с ним, если память мне не изменяет, была нам особенно приятна потому, что его кошельку мы могли предоставить руководящую роль.

Мы не примкнули ни к так называемым «синим», ни к «красным» республиканским, ни к социалистическим, ни к коммунистическим партийным вожакам. Мы позволяли себе судить свободно и независимо, — не скажу, чтобы всегда правильно, — о политических махинациях имперских регентов, членов Франкфуртского парламента и других говорилен, революционных генералов и капралов или далай-лам коммунизма и основали даже для этой, а также для других забавлявших нас целей еженедельную газету под названием:

«Rummeltipuff»

Орган сбродократии [Lausbubokratie] [5]

Вышло только два номера этой газеты. Когда меня позднее арестовали во Франции, чтобы выслать сюда, французская полиция конфисковала у меня все мои бумаги и дневники, и теперь я не припоминаю в точности, прекратила ли газета свое существование за отсутствием средств или же была запрещена властями.

«Филистеры» — из числа так называемых буржуазных республиканцев, а также из рядов так называемых коммунистических рабочих — прозвали нас серной бандой. Иногда мне кажется, что мы сами так окрестили себя. Во всяком случае, применялось это прозвище к нашему обществу исключительно в добродушном немецком смысле этого слова. Я дружески встречаюсь с товарищами по изгнанию, друзьями г-на Фогта, и с другими эмигрантами, которые были и, вероятно, еще остаются Вашими друзьями. Но мне никогда, к счастью, не пришлось слышать, чтобы кто-либо презрительно отзывался о членах упомянутой мною серной банды как в политическом отношении, так и в отношении их личной жизни.

Это единственная серная банда, которую я знаю. Она существовала в Женеве в 1849—1850 годах. В середине 1850г немногочисленные члены этого опасного общества, за исключением Корна, должны были покинуть Швейцарию, так как принадлежали к подлежавшим высылке категориям эмигрантов. Так прекратила свое существование наша серная банда. Были ли в других местах другие серные банды, где именно и какие цели они себе ставили, — мне ничего не известно.

Корн, кажется, остался в Швейцарии и обосновался там в качестве аптекаря. Конхейм и Розенблюм уехали перед битвой при Идштедте в Гольштейн. Они оба, кажется, принимали в ней участие. Позже, в 1851г, они отправились в Америку. Розенблюм в конце того же года вернулся в Англию и в 1852г уехал в Австралию; с 1855г я о нем не имею оттуда никаких известий. Конхейм, говорят, состоит уже в течение некоторого времени редактором «New-Yorker Humorist». Беккер тогда же, в 1850г, уехал в Америку. Что с ним сталось, я, к сожалению, не могу точно сказать.

Я лично провел зиму 1850—1851гг в Париже и Страсбурге. В феврале 1851г я, как уже упомянуто, был выслан французской полицией в Англию с применением грубой силы, причем в течение трех месяцев меня таскали по 25 тюрьмам и на протяжении большей части пути я был закован в тяжелые железные кандалы. Потратив первый год своего пребывания в Англии на ознакомление с языком, я занялся торговой деятельностью, ни на минуту не переставая живо интересоваться политическими событиями на родине, но держась всегда в стороне от всяких затей политических эмигрантских кружков. Живется мне сносно, или, как говорят англичане, very well, sir, thank you! [очень хорошо, сэр, благодарю вас!] Вините себя самого в том, что Вам пришлось выслушать эту длинную и отнюдь не очень поучительную историю.

Остаюсь с уважением преданный Вам

Сигизмунд Л. Боркхейм».

Таково письмо г-на Боркхейма. В предчувствии, своей исторической важности серная банда предусмотрительно позаботилась вклинить в книгу истории акт своего гражданского состояния в виде гравюр на дереве. А именно: первый номер «Rummeltipuff» украшен портретами его основателей.

Гениальные господа из серной банды принимали участие в республиканском путче Струве в сентябре 1848г, затем сидели в тюрьме в Брухзале до мая 1849г, наконец, сражались в качестве солдат в кампанию за имперскую конституцию, в результате которой они оказались переброшенными через швейцарскую границу. В 1850г два матадора из банды, Конхейм и Розенблюм, прибыли в Лондон, где они «собрались» вокруг г-на Густава Струве. Я не имел чести лично с ними познакомиться. В политическом смысле они вступили со мной в соприкосновение, когда в противовес лондонскому Эмигрантскому комитету, руководимому тогда мной, Энгельсом, Виллихом и другими, попытались основать под руководством Струве свой собственный комитет. Направленное против нас пронунциаменто этого комитета, подписанное Струве, Розенблюмом, Конхеймом, Бобцином, Грунихом и Освальдом, появилось, между прочим, и в берлинской газете «Abend-Post».

В эпоху расцвета Священного союза угольная банда (карбонарии) представляла собой совершенно неистощимый пласт для полицейской разработки и аристократической фантазии. Не думал ли наш имперский Горгеллянтюа для вящей пользы немецкой буржуазии эксплуатировать серную банду по способу угольной банды? Селитряная банда восполнила бы полицейское триединство. Может быть, Карл Фогт недолюбливает серу, потому что не выносит запаха пороха. Или, подобно иным больным, он не терпит своего специфического лекарства? Как известно, врач-знахарь Радемахер классифицирует болезни по лекарствам от них. В таком случае в число серных болезней попало бы то, что адвокат Герман назвал в окружном суде в Аугсбурге «округленной натурой» своего клиента, что Радемахер называет «натянутым, как барабан, животом», а еще более крупный доктор Фишарт — «выпуклым французским пузом»[6].

Все фальстафовские натуры страдали, таким образом, более чем в одном отношении от серной болезни. Или, может быть, Фогту его зоологическая совесть напомнила, что сера — смерть для чесоточных клещей и что особенно не выносят серы клещи, неоднократно менявшие свою кожу? Как показали новейшие исследования, только перенесший линьку клещ способен к оплодотворению и поэтому доразвился до самосознания. Замечательное противоречие! На одной стороне сера, на другой — достигший самосознания чесоточный клещ! Но во всяком случае на Фогте лежала обязанность доказать своему «императору» и либеральному немецкому буржуа, что все беды «с поворотного момента в ходе революции 1849г» произошли от женевской серной банды, а не от парижской декабрьской банды. Лично меня он должен был возвести в главари столь опорочиваемой им серной банды, совершенно неизвестной мне до появления его «Главной книги», в наказание за мои продолжавшиеся много лет дерзкие нападки на главу и на членов «банды 10 декабря». Чтобы сделать понятным справедливый гнев «приятного собеседника», я приведу здесь некоторые касающиеся «декабрьской банды» отрывки из моей работы: «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», Нью-Йорк, 1852 (см. стр. 31, 32 и 61, 62).

«Эта банда возникла еще в 1849 году. Под видом создания благотворительного общества парижский люмпен-пролетариат был организован в тайные секции, каждой из которых руководили агенты Бонапарта, а во главе всего в целом стоял бонапартистский генерал. Рядом с промотавшимися кутилами из аристократии сомнительного происхождения и с подозрительными средствами существования, рядом с авантюристами из развращенных подонков буржуазии в этой банде встречались бродяги, отставные солдаты, выпущенные на свободу уголовные преступники, беглые каторжники, мошенники, фигляры, лаццарони, карманные воры, фокусники, игроки, сводники, содержатели публичных домов, носильщики, поденщики, шарманщики, тряпичники, точильщики, лудильщики, нищие — словом, вся неопределенная, разношерстная масса, которую обстоятельства бросают из стороны в сторону и которую французы называют la bohème [богемой]. Из этих родственных ему элементов Бонапарт образовал ядро банды 10 декабря, «благотворительного общества», поскольку все его члены, подобно Бонапарту, чувствовали потребность ублаготворить себя за счет трудящейся массы нации.

Бонапарт, становящийся во главе люмпен-пролетариата, находящий только в нем массовое отражение своих личных интересов, видящий в этом отребье, в этих отбросах, в этой накипи всех классов единственный класс, на который он безусловно может опереться, — таков подлинный Бонапарт, Бонапарт sans phrase {просто, без прикрас}, безошибочно узнаваемый даже тогда, когда впоследствии, став всемогущим, он расплачивается с частью своих старых товарищей по заговору, ссылая их в Кайенну вместе с революционерами. Старый, прожженный кутила, он смотрит на историческую жизнь народов и на все разыгрываемые ею драмы, как на комедию в самом пошлом смысле слова, как на маскарад, где пышные костюмы, слова и позы служат лишь маской для самой мелкой пакости. Так, в походе на Страсбург прирученный швейцарский коршун играл роль наполеоновского орла. Во время своей высадки в Булони он на нескольких лондонских лакеев напялил французские мундиры; они представляли армию. В своей банде 10 декабря он собирает 10000 бездельников, которые должны представлять народ, подобно тому как ткач Основа собирался представлять льва[7]...

Чем для социалистических рабочих были национальные мастерские, а для буржуазных республиканцев мобильная гвардия, тем была для Бонапарта банда 10 декабря, эта характерная для него партийная боевая сила. Во время его поездок члены этой банды, размещенные группами по железнодорожным станциям, должны были служить ему импровизированной публикой, изображать народный энтузиазм, реветь: «Vive l'Empereur!» [«Да здравствует император!»], оскорблять и избивать республиканцев — разумеется, под покровительством полиции. При его возвращениях в Париж они должны были образовать авангард, они должны были предупреждать или разгонять враждебные демонстрации. Банда 10 декабря принадлежала ему, была его творением, его доподлинно собственной идеей. Во всем остальном то, что он приписывает себе, досталось ему в силу обстоятельств, то, что он делает, делают за него обстоятельства или же он довольствуется тем, что копирует деяния других; но открыто сыпать перед буржуа официальными фразами о порядке, религии, семье, собственности, а втайне опираться на общество Шуфтерле и Шпигельбергов, на общество беспорядка, проституции и воровства — тут Бонапарт оригинален, и история банды 10 декабря — его собственная история...

Бонапарту хотелось бы играть роль патриархального благодетеля всех классов. Но он не может дать ни одному классу, не отнимая у другого. Подобно герцогу Гизу, слывшему во время Фронды самым обязательным человеком во Франции, потому что он превратил все свои имения в долговые обязательства своих сторонников на себя, и Бонапарт хотел бы быть самым обязательным человеком во Франции и превратить всю собственность, весь труд Франции в долговое обязательство на себя лично. Ему хотелось бы украсть всю Францию, чтобы подарить ее Франции или, вернее, чтобы снова купить потом Францию на французские деньги, так как в качестве шефа банды 10 декабря он вынужден покупать то, что ему должно принадлежать. И предметом торговли становятся все государственные учреждения, сенат, Государственный совет, Законодательный корпус, суды, орден Почетного легиона, солдатская медаль, прачечные, общественные работы, железные дороги, генеральный штаб национальной гвардии без рядовых, конфискованные имения Орлеанского дома. Средством подкупа делается всякое место в армии и правительственной машине.

Но самое важное в этом процессе, заключающемся в том, что Францию забирают, чтобы подарить ее ей же самой, — это проценты, перепадающие во время оборота в карман шефа и членов банды 10 декабря. Острое словцо графини Л., любовницы г-на де Морни, по поводу конфискации орлеанских имений: «C'est le premier vol de l'aigle» [«Это первый полет орла»][8], применимо к каждому полету этого орла, похожего больше на ворона. Он и его приверженцы ежедневно сами себе говорят слова, обращенные одним итальянским картезианским монахом к скряге, хвастливо перечислявшему свои богатства, которых ему должно хватить еще на долгие годы жизни: «Tu fai conto sopra i beni, bisogna prima far il conto sopra gli anni»[9]. Чтобы не просчитаться в годах, они подсчитывают минуты.

Ко двору, в министерства, на вершину администрации и армии протискивается толпа молодчиков, о лучшем из которых приходится сказать, что неизвестно, откуда он явился, — шумная, пользующаяся дурной славой, хищническая богема, которая напяливает на себя обшитые галунами мундиры с такой же смешной важностью, как сановники Сулука. Можно получить наглядное представление об этом высшем слое банды 10 декабря, если принять во внимание, что Верон-Кревель[10] — его блюститель нравов, а Гранье де Кассаньяк — его мыслитель. Гизо во время своего министерства, пользуясь в одной темной газете этим Гранье как орудием против династической оппозиции, обыкновенно давал о нем следующий лестный отзыв: «C'est le roi des drôles», «Это король шутов». Было бы несправедливо сопоставлять двор и клику Луи Бонапарта с двором времен регентства или Людовика XV. Ибо «Франция уже не раз переживала правление метресс, но никогда еще не переживала правления альфонсов»[11]...

Терзаемый противоречивыми требованиями своего положения, находясь при этом в роли фокусника, вынужденного все новыми неожиданностями приковывать внимание публики к себе, как к заменителю Наполеона, другими словами — совершать каждый день государственный переворот в миниатюре, Бонапарт погружает все буржуазное хозяйство в сплошной хаос, посягает на все, что революции 1848г казалось неприкосновенным, одних приучает равнодушно относиться к революции, а других возбуждает к революции, создает настоящую анархию во имя порядка и в то же время срывает священный ореол с государственной машины, профанирует ее, делает ее одновременно отвратительной и смешной. Он устраивает в Париже пародию на культ трирского священного хитона в виде культа наполеоновской императорской мантии. Но если императорская мантия падет, наконец, на плечи Луи Бонапарта, бронзовая статуя Наполеона низвергнется с высоты Вандомской колонны».